Сейчас он не мог бы сказать точно, когда именно, с какого времени, у него вдруг стал пропадать интерес к чтению так любимой им прежде художественной литературы. Скорее всего, начало было положено много лет назад, ещё в институте, когда из-за необходимости создания более-менее пристойного конспекта по истории КПСС, он вынужденно обратился к первоисточникам. Просто, намереваясь выдрать несколько подходящих цитат, увязать их с темой, сослаться, попутно, на других непререкаемых авторитетов и почтенных авторов и с умным видом и успокоенной душой, зашвырнуть полностью готовый к семинару конспект на самое дно польского, очень модного в те времена, коричневого «дипломата». Однако процесс выдирания цитат неминуемо привёл его, опять же, в силу личного склада характера и всегдашней беспокойной любознательности,  к тому, что он постепенно стал погружаться в эти самые первоисточники, попутно иронизируя по поводу собственного дилетантизма и  серой эпизодичности полученного ранее образования.  Иронический угол зрения, обращённый на самоё себя, на свою персону, был, безусловно,  оправдан, по крайней мере, хотя бы необходимостью выстраивания некоего подобия самозащиты, и поэтому, позволяя себе потешаться над собственной дремучестью, он, тем не менее, продолжал оставаться оптимистом и верил, что, в конце концов, сумеет разобраться в непостижимых перипетиях рассуждений классиков марксизма-ленинизма. Не ради спортивного интереса. Нет. Дело было в том, что ему становилось, на самом деле, всё более интересно. Классики, чуть ли не через каждую строку, ссылались на других авторов, фамилии их порой звучали совершенно экзотически, а чтобы хоть как-то разобраться и понять нить рассуждений читаемого, в данный момент времени, гиганта мысли, надо было поворотиться, вслед за его кивком, в сторону обозначенного, незнакомого мыслителя. И попытаться справиться хотя бы со страницей его текста.   А незнакомый мыслитель, в свою очередь, тоже на кого-то ссылался. И тексты становились, раз за разом, всё более зубодробительными и всё менее понятными. Но, стараясь быть последовательным и с удивлением отмечая про себя всё чаще подкатывающее раздражение, он теперь часами засиживался в библиотеке, потому что таскать домой ворохи книг было, во-первых, бесполезно и не нужно, а во-вторых, в библиотечной тиши легче читалось, думалось и дышалось. Да и самый запах библиотек всегда действовал на него одинаково. Оказываясь в книгохранилище любого масштаба, он неизменно испытывал что-то вроде благоговейного трепета и познавательского экстаза, сердце начинало беспорядочно барабанить в груди, что бы затем  плавно перейти к гулкому и размеренному набату фантастических размеров колокола. Пульсирующие толчки взволнованного кровообращения обжигающим киселём расползались по всему телу и терялись где-то в области затылка. Окидывая завороженным взглядом сжатые в пружину человеческие мысли и образы, запакованные в книжные форматы и мирно покоящиеся на библиотечных полках, он никогда не мог отделаться от навязчивого желания вобрать их в себя, вобрать все, без остатка, восторгался и умилялся собственным желаниям и искренне сокрушался по поводу их неисполнимости. Но он прекрасно  осознавал, что нетерпение сердца, так, или иначе, всё равно необходимо было приводить в соответствие с хладнокровностью разума и со строгими житейскими реальностями. Поэтому ему приходилось мириться с тем, что процесс исследования и познания, помимо всего прочего, оказывался неотделимо связанным с обязательной усидчивостью и добросовестной скрупулёзностью.  Другое дело, что его горячее сердце откровенно бунтовало против такой бесчувственной узды и часто мешало ему сосредоточиться, но зато оно же и помогало ему в постижении иных, недоступных рассудку, мудрёных и тщательно местами затонированных авторами абзацев. Случалось, академический покой и  привычную библиотечную тишь внезапно нарушал его едва сдерживаемый смех, когда он, наслаждаясь своей способностью к воспарению на самые вершины понимания прочитанного, вдруг обнаруживал в этом прочитанном тонкий юмор и талантливо закамуфлированный сарказм автора, направленные в сторону оппонента. В этом смысле ему более всего пришёлся по душе «Анти-Дюринг» Энгельса, которого он одолел вслед за «Материализмом и эмпириокритицизмом» Ленина. Если бы ему раньше кто-то сказал, что он, продираясь сквозь дебри первоисточников, обнаружит в них тонкий юмор и оценит его восторженным смехом, он бы ни за что этому не поверил и отнёсся бы к такому допущению, как к обыкновенной издевке. Но, придя однажды к такому, удивившему и даже потрясшему его  открытию, он в корне поменял своё отношение к великим философам в частности, и к самой философии вообще. И погружение его в сокровищницу человеческих мыслей продолжилось, причём продолжилось, в полном соответствии с диалектическими канонами, в новой качественной ипостаси.

     Конечно, его никто не заставлял этого делать. Уже того, что он сделал, в рамках курса изучаемой теории, было более чем достаточно. Но остановиться теперь, когда он почувствовал неповторимый и изысканный вкус к такого рода занятиям, когда необходимость самообразования стала, сама собой, его внутренней потребностью и переросла в зависимость, сродни наркотической, остановиться теперь оказалось для него невозможным. Он догадывался и понимал, что эти его занятия были, к сожалению, бессистемны, хаотичны и разбросаны, что им не хватало выверенного подхода и настоящей методики, но он, как мог, выстраивал свой собственный вектор постижения окружающего мира. Спотыкаясь на Гегеле, он с удовольствием брал в руки Фейербаха. Монтеня предпочитал почитать перед сном, а к Розанову тянулся в ненастную погоду. Отложив Соловьёва до лучших времён, на некоторое время не на шутку заинтересовался Писаревым. Повздыхав над «Философскими тетрадями» Ленина, с лёгкостью проштудировал «Происхождение семьи…» Энгельса. Бурно восторгался французскими энциклопедистами и снимал шляпу перед древними греками и, наконец, совершенно закономерно, но путями самыми неисповедимыми, подошёл к Плеханову. И вот тут его ждало новое открытие и новое потрясение. Дело в том, что в те времена, официальная наука никак, или почти никак, с точки зрения бесстрастной науки, не позиционировала деятеля, оказавшего глубокое влияние на вождя пролетарской революции. Официальные источники ограничивались короткой констатацией расхождения во взглядах учителя и ученика. И всё. Судил он об этом по учебникам, имеющимся тогда в распоряжении обучающейся молодёжи и, как стало ясно для него некоторое время спустя,  даже энциклопедии не давали исчерпывающих характеристик ни личности гениального мыслителя, ни его трудам, написанным превосходным, живым и ярким, легко читаемым языком.

     И вот, стало быть, с тех самых пор, его всё менее стала удовлетворять литература художественная. «Или я много о себе воображаю», - Размышлял он о своих новых ощущениях, - «Либо, действительно, каждая следующая преодолённая ступень неминуемо трансформирует прежнее восприятие». Кстати, его отношение к окружающим и окружающего мира к нему менялось в прямом соответствии с этими ощущениями. Надо ли говорить, что он всегда, сколько себя помнил, был распахнуто доброжелателен, жизнерадостен от природы, что мощные фонтаны чувств щедро и безоглядно струились из него на мир, в котором он жил, что он, в конце концов, не просто любил, он обожал жизнь, природу, вселенную, что состояние самого искреннего и не поддающегося объяснению восторга было его всегдашним, на ту пору, естественным состоянием, но, однако же, часть его знакомых, причём, часть немалая, как-то, сама собой, непонятным образом, однажды выпала из сферы его интересов и знакомые из этой части, словно сговорившись, стали вдруг сторониться его, испытывать неловкость, когда им, всё-таки, случалось с ним общаться. Более того, некоторые стали его попросту избегать. Немало озадаченный складывающимся положением дел, но, как всегда, торопящийся жить, он, на первых порах, думал, что у него просто не хватает времени разбираться в происходящем, но, на самом деле, ему это было уже неинтересно. Он шёл вперёд, за теми, взору которых были открыты пока неведомые  ему горизонты, и на этом пути кто-то неминуемо должен был остаться сзади, остаться насовсем, навсегда, и кого совсем необязательно и совершенно бессмысленно было тащить за собой.

     Жизнь продолжалась, годы проносились со стремительной скоростью, и чем дольше он жил, тем более убеждался в несправедливости срока, отмеренного человеку для жизни. За это время на его долю выпало немало самых разнообразных испытаний и приключений, далеко в прошлом остались и первая любовь, и первые разочарования, умчались вдаль десятки лет работы на различных, но всегда крупных предприятиях, были и карьерные взлёты и падения, были и значительные, для него самого, победы, были и высоты, достигнув которых, он, к немалому своему удивлению, испытывал не ожидаемую радость, а леденящее сердце опустошение. Отгремели роковые девяностые, запрограммировавшие развитие всех последующих в стране событий, пролетело три четверти его собственной жизни, а может быть, что и  гораздо больше. Думы о будущем, тем более в контексте неожиданно произошедшего развала страны, обретали безрадостные оттенки, а последовательное и далеко не всеми замечаемое профанирование его соотечественников и, в особенности, молодёжи,  повергало в бессильное уныние и мрачное расположение духа. Отвлекала необходимость выживания себя и своей семьи. С другой стороны, он уже обрёл достаточную мудрость для того, чтобы не ввязываться в бессмысленные и бесчисленные диспуты, а прежний полемический задор, вообще свойственный его характеру, находил теперь разрешение в бесконечных внутренних диалогах. Именно диалогах, а не монологах. Ощущая буквально физические страдания от повсеместно расползающегося непобедимым лишаём бескультурья, от агрессии торжествующей и уверенной в себе самодовольной посредственности, он всё более замыкался в самом себе и пока не решил для себя, становится ли он брюзгой, в связи с возрастом, или же это всё-таки вполне закономерная реакция неглупого человека  на повсеместно навязываемый театр абсурда.

     Его прежние увлечения философией обернулись теперь некоей данью светлым временам самонадеянной и, увы, истраченной молодости и их можно было сейчас отнести в разряд хобби, которое, однако, существенно корректировало его поведение, как на службе, так и вне её. В силу сложившихся однажды жизненных обстоятельств, он не пошёл путём получения специального и необходимого гуманитарного образования, хотя на финише своего технического вуза всерьёз подумывал о поступлении в аспирантуру. На стыке точных и общественных дисциплин он надеялся увязать бурное развитие технического прогресса с современными философскими направлениями и прояснить для общества основополагающий вектор развития и движения ни много, ни мало, всего человечества. Но так вышло, что затея эта не имела продолжения, и сейчас он с лёгкой улыбкой вспоминал о своих дерзновенных замыслах.

***   
     А ещё он размышлял о том, что ему становилось тревожно на душе от непонимания такой вот простой, на первый взгляд, фразы: «Он прожил целую жизнь, но ровным счётом так в ней ничего и не понял». В разных вариациях фраза эта читана была им в разных книжках и у разных авторов, он уже и не помнил, у каких именно. Дело было не в этом. Дело было в том, что он, действительно, не понимал, не ухватывал ускользающего её смысла, и бессильное раздражение и душевная сумятица, в те моменты, когда он в очередной раз начинал об этом размышлять, приводили его в состояние полной растерянности и к осознанию собственной, непроходимой глупости, или даже тупости. Сокрушаясь по поводу такой своей недоразвитости, он, тем не менее, добросовестно, как и привык,  пытался рассматривать данный тезис с разных сторон, с диаметрально противоположных точек зрения, под разным чувственным соусом, в контрастных чувственных сочетаниях, но не приходил к желаемому результату. Другой, обыкновенный и нормальный человек, просто усмехнулся бы данному, кем-то походя брошенному откровению, но он, он не мог просто так, равнодушно и хладнокровно пройти мимо не царапнувшего даже, а в кровь разодравшего душу высказывания, относящегося к некоему, быть может, и даже, скорее всего, выдуманному персонажу. Казалось бы, ну что тебе, какое тебе дело до этого, не способного к обучаемости, персонажа? Нет. Ему непременно надо было примерить это одеяние на себя, на собственную душу, на собственное туловище, на собственный житейский опыт, на собственные переживания и сопоставить со своими бесконечными, живущими собственной жизнью, размышлениями. «Что же я должен был понять в этой жизни?» - Мучительно, в тысячный раз прикидывал он и не находил удовлетворительного ответа. Тот багаж знаний и житейского опыта, который был сконцентрирован в нём самом, по мере его накопления, представлялся ему всё более скудным, блеклым и явно недостаточным. То есть постоянно пополняющийся жизненный опыт подвигал его к осознанию микроскопичности и смехотворности собственных знаний. И он понимал, что это – закономерно. Но облегчения это понимание не приносило. 

   
     И, наконец, однажды, он ужаснулся разверзнувшейся перед ним необозримой пропасти собственного невежества.

     Но зато, справившись, в итоге, с этим захватывающим дух ужасом, он понял, ради чего стоило и стоит жить дальше.

МАЙ, 2009 г.